Через два года, после того как мы переехали в Нью-Йорк, я получила от мамы письмо. Она прислала журнал «Лос-Анджелес Таймс» со своей фотографией на обложке. В «Таймс» на семи страницах напечатали фотографии ее жутковатых тюремных коллажей. Она смотрела на меня с обложки, стоя на фоне решеток. Красивая, опасная, гордая… И выставка работ стала маминым триумфом!
— Ты его любила?
— У нас был яркий необузданный секс. В таком случае много не видишь.
— Ты боготворила его. Я читала в дневнике!
— «Боготворила» — слишком сильное слово для такого чувства…
— Почему ты убила Барри?
— Самозащита. Он пытался меня убить.
— Клэр тебя не трогала. Почему ты ее уничтожила?
— Клэр сама хотела уйти. Я только подсказала короткий путь.
— … я еще не сказала, что на все готова.
— Чего же ты хочешь?
— Заключить с тобой сделку. Обмен: я суду — ложь, а ты мне — правду.
— Я понимаю, тебе пришлось не сладко: три приемных семьи за три года, ранение, самоубийство опекунши…
— А ваша клиентка не говорила о своей роли в этих событиях?
— Ты и Клэр убила! Но в этот раз отрава была в твоих словах.
— Ты можешь считать меня жестокой, но я всего лишь пытаюсь защитить тебя от других людей!
— Никто вокруг не относится к нам враждебно, мама! Это мы считаем их врагами: ты и я! И не они нас, а мы их обижаем!
В эту минуту мне стало ясно, почему люди пишут гадости на стенах чистеньких домиков, царапают гвоздями краску на новых автомобилях, колотят воспитанных детей. Желание уничтожить то, что никогда не сможешь иметь, только естественно.
Их любовное бормотание было моей колыбельной, моим сундуком с приданым. Я складывала туда красивое белье, летний лагерь, новые сандалии, Рождество. Самозабвенно перебирала праздничные ужины, собственную комнату, велосипед, проверку уроков по вечерам. Еще один год, похожий на предыдущий, и следующий за ним, такой же безмятежный, один за другим — как мостик, и тысяча разных разностей, тонких и неуловимых, так знакомых девочкам, растущим без отца.
Вечером, в долгих и нежных летних сумерках, люди выходили из квартир, гуляли с собаками, пили коктейли у бассейна, свесив ноги в воду. Появилась луна, припадая к земле в невозможной синеве горизонта. Мне хотелось навсегда заморозить этот момент — перезвон, тихий плеск воды, звяканье собачьих цепочек, смех, доносящийся от бассейна, шорох чернильной ручки матери, запах эвкалипта, тишину и покой. Хорошо бы закрыть это все в медальон и повесить на шею. Хорошо бы в эту совершенную минуту на нас напал тысячелетний сон, как на замок Спящей Красавицы.
Голос у него стал густым и душистым, как гвоздика, и переливчато-соловьиным, он уносил нас на рынок пряностей посреди острова Целебес, мы дрейфовали с ним на плоту по Коралловому морю. Мы были как две кобры, тянущиеся за тростниковой флейтой.
Жила бы, как планета, покачиваясь в звездной синеве, плавая в море, танцуя в лунном свете фламенко под испанскую гитару.
… и глина в руках умелого гончара бывает счастлива.
Густела вечерняя синева, все еще сохраняя оттенки индиго, словно невысказанную надежду.
… Ее голос — низкий, глубокий, согретый солнцем, с чуть заметным акцентом, — монотонный шведский напев ушедшего поколения. Услышь вы ее хоть раз, вы узнали бы завораживающую силу этого голоса.
Она никогда не бывает там, где находится… она живет внутри себя.
- 1
- 2