Мы подыскали три чудесных платья. Пат явно оживилась от этой игры. Она отнеслась к ней совершенно серьёзно, — вечерние платья были её слабостью. Мы подобрали заодно всё, что было необходимо к ним, и она всё больше загоралась. Её глаза блестели. Я стоял рядом с ней слушал её, смеялся и думал, до чего же страшно любить женщину и быть бедным.
Но что за проклятый ужас! Миллионы людей здоровы! Почему же она больна?
Я подумал, что мог бы принести ей цветы. Это было нетрудно: городской сад за луна-парком был весь в цвету. Перескочив через решетку, я стал обрывать кусты белой сирени.
– Что вы здесь делаете? – раздался вдруг громкий голос. Я поднял глаза. Передо мной стоял человек с лицом бургундца и закрученными седыми усами. Он смотрел на меня с возмущением. Не полицейский и не сторож, но, судя по всему, старый офицер в отставке.
– Это нетрудно установить, – вежливо ответил я, – я обламываю здесь ветки сирени.
На мгновение у отставного военного отнялся язык.
– Известно ли вам, что это городской парк? – гневно спросил он.
Я рассмеялся:
– Конечно, известно; или, по-вашему, я принял это место за Канарские острова?
Он посинел. Я испугался, что его хватит удар.
– Сейчас же вон отсюда! – заорал он первоклассным казарменным басом. – Вы расхищаете городскую собственность! Я прикажу вас задержать!
Тем временем я успел набрать достаточно сирени.
– Но сначала меня надо поймать. Ну-ка, догони, дедушка! – предложил я старику, перемахнул через решетку и исчез.
— Скажи, Робби, — спросила Пат немного погодя, — что это за цветы, там, у ручья?
— Анемоны, — ответил я, не посмотрев.
— Ну, что ты говоришь, дорогой! Совсем это не анемоны. Анемоны гораздо меньше; кроме того, они цветут только весной.
— Правильно, — сказал я. — Это кардамины.
Она покачала головой.
— Я знаю кардамины. У них совсем другой вид.
— Тогда это цикута.
— Что ты, Робби! Цикута белая, а не красная.
— Тогда не знаю. До сих пор я обходился этими тремя названиями, когда меня спрашивали. Одному из них всегда верили.
Дерзость — лучшее средство борьбы против закона.
Ненавижу людей, вяло сующих свою ладошку, как дохлую рыбу.
Иронию я ценю, но не ту, что направлена против меня.
От пробора до кончика носа я был сама гроза, а от носа до подбородка — мирным пейзажем под весенним солнышком.
Проститутки — самые суровые, но вместе с тем и самые сентиментальные создания.
— Великолепная девушка, не правда ли? — спросил он.
— Не знаю, Готтфрид, — ответил я. — Не особенно к ней приглядывался.
Он некоторое время пристально смотрел на меня своими голубыми глазами и потом тряхнул рыжей головой:
— И для чего ты только живешь, скажи мне, детка?
— Именно это хотел бы я и сам знать, — ответил я. Он засмеялся:
— Ишь, чего захотел. Легко это знание не дается.
Я переутомился и знал, что не усну. Прошел мимо «Интернационаля», думая о Лизе, о прошедших годах, о многом другом, давно уже позабытом. Всё отошло в далекое прошлое и как будто больше не касалось меня. Потом я прошёл по улице, на которой жила Пат. Ветер усилился, все окна в её доме были темны, утро кралось на серых лапах вдоль дверей. Наконец, я пришёл домой. «Боже мой, — подумал я, — кажется, я счастлив».
В руке у него было письмо. Он выглядел как человек, в которого только что выстрелили, но он еще не верит этому и не чувствует боли, он ощущал пока только толчок.
Покорность. Что она изменяет? Бороться, бороться – вот единственное, что оставалось в этой свалке, в которой в конечном счете так или иначе будешь побежден. Бороться за то немногое, что тебе дорого. А покориться можно и в семьдесят лет.
Если бы ты была настоящей нормальной женщиной, я не мог бы тебя любить.
— Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом.
— А я нет. Я не забываю так легко.
— А надо бы…